Николай Алешин - На великом стоянии [сборник]
Старик счастливо рассмеялся, а Лысухин порывисто вышел из‑за стола и в ревнивом восторге проговорил:
— Какой же вы все‑таки везучий, Захар Капитоныч! Не всякому выпадает в жизни такой исключительный удел: заново вознаградиться за утраченное. Если соотнести данные вашего сближения с Секлетеей с тем, что сказано о том в листке‑то из численника, то получается, что сходственное у вас взяло верх над противоположным. — Он кулаком потер ослезившиеся от возбуждения глаза и фривольно спросил: — Значит, с того раза и стали новобрачными?
— Наскажете, — застенчиво возразил старик. — Мыслимо ли сразу, без оттяжки? Вкоренную‑то Секлетея перешла ко мне на жительство только накануне Нового года, а до этого недели три навертывалась по хозяйственной необходимости, наприпасях к тому: избу примывала да все приводила в порядок. Потемну на безлюдье перенесла ко мне кое‑что из имущества, главным образом нужные шмотки. А стол с четырьмя стульями да комод оставила, чтобы вместе с жилой половиной дома бесплатно отдать в колхоз под детские ясли. К новогодней ночи наготовила всякой снеди и даже, на удивление мне, раздобылась где‑то бутылкой настоящего церковного кагора. Засмеялась: «По глоточку, но пригубим, как принято по обычаю. А остальное пусть останется до кого из захожих». — «Ох, Секлетея! — шутки ради покачал я головой, когда мы чокнулись рюмками после двенадцати. — Совратишь ты меня с праведной жизни, как Ева Адама». Угостились мы, разомлели от сытости и только улеглись в самом лучшем настроении, с улицы тут, — кивнул старик на стену над кроватью, — в дробный пересчет ужасно затрещали бревна. Секлетея вскинулась в испуге и села на постели. «Что такое, господи Иисусе!» — начала креститься. «Да, ничего, мол, — потянул я ее за руку опять под одеяло. — Это ребятишки прочеркнули по стене колом сверху донизу: «горох катают». С давности принято у нас полошить кого бы ни пришлось в новогоднюю‑то ночь». Она с дрожью в голосе мне: «В войну такого не было». — «То в войну, — говорю, — а это мирная бомбежка: на счастье нам»…
18
Перед тем как ложиться, Лысухин вышел из избы на волю. Со света он на мгновение будто ослеп, охваченный на крыльце сырой метущейся мглой. Во мраке казалось, что и воздух и земля как бы расквасились от спорого дождя, и вся незримая хлябь вокруг воспринималась слухом вроде шума люто сотрясаемого мокрого фартука и отдавала его же пресным запахом. Придерживаясь за склизкую от дождя и холодящую ладонь перилицу, Лысухин спустился с крыльца до последней ступеньки лестницы, но сойти на землю не захотел из опаски загрязнить кеды. Внушал робость и перекрывавший все звуки плеск воды, падающей с желоба под крышей в переполненный чан возле угла избы. Лысухин всмотрелся в потемки перед собою. Сквозь дождь различил мотавшийся от ветра смутный силуэт ольхи, что высунулась из‑под берега реки.
Ртутно‑аспидная завесь небосклона за этим деревом уже начинала набухать готовой пробрезжить предрассветностью. Он закурил, отворотясь от ветра и пряча зажженную спичку в гнездышке ладоней. Обеспокоенно подумал: не прибыло бы с дождя и не унесло бы сеть, оставленную им для ночного улова на самом спаде воды в омут. Однако успокоился: бывает, с неделю длится ненастье — и мало отражается на уровне в реках, тем более после застойной жары. Вернулся в избу одновременно со стариком, который тоже чем‑то был занят во дворе и только что поднялся по ступенькам на рундучок в сени.
— Значит, завалимся? — с напускной бодростью обратился Лысухин к старику, снимая кеды.
— А чего же нам иначе? Скоро рассветать начнет.
Лысухин поставил кеды у порога и спросил старика:
— Выходит, Захар Капитоныч, что вы с Секлетеей после той новогодней ночи зажили без всякой регистрации?
— Пришлось оформиться третьим числом, потому что началась огласка. И закон подтолкнул. Нам не только по огульному сожительству, а и по гражданскому сродству уж не полагалось оставаться обоим на руководстве: мне — хозяйством, ей — финансовой частью. Секлетея договорилась с правленьем, чтобы ей опять работать на ферме: Шурка‑то Цыцына за две недели перед тем уехала с Рутилевским в Сибирь, а у Секлетеи опыт…
Старик, не выключая электричества, забрался на печь и улегся с краю на хряский настил из досок. Лысухин тоже в майке и трусах неловко, крабом влез на чужую кровать, на воронкой промявшийся под ним в глубь постели поролоновый матрац. Он еще не унялся пытливо выспрашивать старика:
— Вы сказали про «огласку» колхозников по поводу вашей женитьбы. Что их занимало?
— Дивились, как это у нас получилось вдруг: ничего они не замечали промеж нас, а мы сразу в дамки. Обо всем калякали на стороне: и про нашу разницу в годах, и гадательно о том, кто кого из нас должен взять в убежденьях подрамент — в подчиненье: я, коммунист, ее, богомолку, или она меня?
— А были у вас такие попытки? — с локтя на подушку приподнялся Лысухин на постели.
— Секлетея не ввязывалась ни в религиозные, ни в политические споры: знала, что в этом ей со мной несдобровать. По мне потрафляла. Даже лоб перекрестить по надобности ходила в чулан. И теперь то же самое. Там у нее, в углу, прикрыт коленкоровой занавеской «Спас нерукотворенный». Лик темного письма, глаза навыкате, на лбу морщины ижицей, а нос копьем — все это для устрашения. Там же, в ее сундуке, хранится и Библия. — Старик засмеялся и повернулся на бок, лицом к Лысухину. — Как‑то в бане Секлетея разомлела от пару и сладкого размора, окатилась и говорит: «До чего хорошо! Не ушла бы, как бы не вечерняя дойка. — И вздохнула: — Ох, все суета сует и всяческая суета». Я ей с кутника: «Это ты, голубушка, из сундука про суету‑то сует. Давай, — говорю, — и про «круги». Там, в той книге, так и уложено от лица древнего царя, что он якобы многое постиг умом, во многом преуспел делами, но ни от чего не испытал полной отрады и пустился в домыслы, что все‑де суета сует, ничего изменить нельзя, все повторяется и «возвращается на круги своя». Лукавая установка: ни к чему, мол, не стремитесь, будьте довольны тем, что дано вам свыше, и не жалуйтесь на свою участь. Те, кто сочинял это, нужды не знали. Побились бы сами за кусок при рабском‑то бесправии — то ли бы запели! Нет, брат, не бывает того, чтобы ничто не изменялось, а только кружило да куралесило таким, как оно есть. Во всем постоянно происходят перемены: одно обновляется в лучшем виде, другое искажается до неузнаваемости, а иное изводится вконец. И все это делается не само собой, а по разным причинам. Взять в совокупности все человечество. Чего только не хлебнуло оно за все времена! И только теперь началась прокладка пути к самому справедливому из них — без войн, без угнетения, с полным довольством для каждого из нас. Скажешь ли про такое, что суета сует? Как бы ты думала?» Секлетея поморщилась: «Чего спрашивать? Точно я против. Больно уж придирчив ты к каждому слову». Ополоснула еще раз лицо, выжала воду из волос и, ничуть не досадуя, вышла в предбанник одеваться. — Старик улыбался, тешась воспоминаниями. — Я не стеснялся накидывать уздечку на ее обветшалые слова из сундука‑то, и она уж робела в разговоре со мной замахиваться своим «в Писанье сказано». Не солгу вам, Вадим Егорыч: за тридцать лет совместной жизни с ней я только однажды попался по недогадке на ее староверский крючок. На первом году, а начале сентября, отвез я ее в гавриловскую больницу рожать. Сказался наведаться через день. А уж смеркалось. Было сухо и тепло. И мне вздумалось заночевать на воле. В больничном дворе ставить подводы не разрешалось. Я отъехал от ворот до конца забора и тут, за углом, под навесью разлапистых елей, подвязал лошадь к нижней приколотине забора, где были выломаны две доски. Завалился на клевер в кузове тарантаса и уснул, с полной уверенностью, что если Секлетею и заберет бабья лихва, так страшиться нечего: родильница под наблюдением. Проснулся не сам по себе, а от такой встряски, что чуть не вылетел из тарантаса. Оказалось, лошадь прянула назад и затянулась на вожжах: испугалась свиньи, которая просунула со двора в пролом башку, сорвала с головы лошади веревочную плетушку с объедками клевера и целиком, без разбора пожирала ее. Я кнутом стегнул по воздуху. Свинья визгнула от испуга — и башки ее в проломе как не бывало. Я отвязал вожжи, поправил на лошади упряжку и поехал к больничным воротам, злясь на себя, что проспал, пока не ободняло. Нет бы ночью спохватиться о жене! В приемном покое еще никого не было. Нельзя сказать, что деревенские не охочи лечиться. Но во время уборочной по возможности перемогаются от недугов и откладывают их до управы. Старая дежурная сестра обрадовала меня рождением сыночка и скороговоркой доложилась мне о его появлении на свет: «Ведь задался на четыре с половиной килограмма! Всю ночь ваша жена кричала от потуг да призывала святых угодников, чтобы поразомкнули ей обручи‑то. И точно вняли ее набожности: освободилась перед рассветом».